— Федя, глянь.

Оторвавшись от разглядывания явного спора сразу четырех персидских розмыслов, сошедшихся тесным кружком в самом начале будущей Иранской улицы, уже начерно распланированной близ открывшегося недавно Восточного торгового двора, темноволосый отрок потер слегка уставшие синие глаза. После чего перехватил зрительную трубу поудобнее, и осведомился:

— На что?

— Да вон…

— Где? О, Ваньша?.. Хм, да еще и с монахами?

Как в каждом правиле обязательно есть исключения, так и в Москве были места, абсолютно свободные от пристрастного внимания розмыслов Каменного приказа. Не так, чтобы прям уж нарочно это получалось, просто усердие опытных мастеров-ремесленников и каменотесов постоянно требовалось на разных важных стройках. А те самые заповедные места, вроде Тимофеевской башни Кремля, оставляли на потом — тем более что ее обитатели не сильно-то и возражали. Хотя довольно важная воротная башня, связывающая крепость с Великим посадом и Китай-городом, уже лет пять нуждалась в небольшом ремонте, да и украшательство тоже не было бы для нее лишним!.. Впрочем, обитающие в заповедном местечке царские дознаватели уже давно привыкли к некоторой предвзятости москвичей, и на такое пренебрежение царскими застенками не обижались. Они вообще были людьми очень понимающими, несуетливыми и готовыми ждать столько, сколько необходимо. Тем удивительнее было Федору узреть собственного брата Ивана с привычной тройкой постельничих сторожей — которые сопровождали, а может даже и конвоировали сразу десяток монахов и послушников именно в ту самую «страшную» башню, про которую среди суеверного люда ходили разные дурацкие небылицы.

— Никак, повели честных отцов освящать подземелья Тимофеевки?

— Думаешь?

Коренастый и короткошеий Горяин молча пожал плечами, расписываясь тем самым в полном своем неведении. Приступ острого любопытства, свойственного всем творческим натурам, моментально завладел почти взрослым (через год совершенноление будет!) царевичем: да так сильно, что он тут же сложил-перебросил подзорную трубу хранителю сего ценного инструмента, и начал спускаться с колокольни, порой перепрыгивая зараз по две-три ступеньки. Не просто так, конечно, а намереваясь присоединиться к братцу в его непонятных пока трудах — какими бы они там не были. Увидеть Ваню возле застенков само по себе было делом редким: он более тяготел к местам для воинских упражнений и Янтарному кабинету с Грановитой палатой, где перенимал у батюшки и Думы Боярской непростую науку правления. Ну, семейную библиотеку не обделял вниманием, часто уезжал с ночевкой в Александрову слободу по важным семейным делам… Но чтобы братец самолично вел простых монасей в застенки к дознавателям? Нет, такое Федор видел впервые.

— Может, исповедать кого?

На несколько мгновений задумавшись над предположением дружка, царевич едва не вступил в свежую кучку конских каштанов, к которой уже спешил с метелкой и совком мелкий дворцовый служка.

— Сразу десятком попов?!? Пф, не смеши меня!

Как четырнадцатилетний любитель тайн не поспешал, но под светом солнца никого догнать так и не смог: зато успел почти к самому началу уже идущего действа. Осторожно спустившись в липкий сумрак пыточных подвалов, уверенно миновав несколько окованных железными полосами дверей и узких переходов, царевич наконец-то услышал старшего брата:

— … по указу, все прошения о казнях различных в отношении лекарок, травниц и всяких там знахарок должно разбирать государю Московскому, либо главе аптекарского приказа.

Остановившись в густой тени и небрежно-благожелательно кивнув на почтительный поклон знакомого ката (тут же повторно утрудившего спину и ради сына-наследника главы Сыскного приказа), Федор повернулся к братцу. Которому никакие тени не помешали загодя почуять родную кровь, обернуться и неприветливо поинтересоваться:

— Ты зачем здесь⁈

Едва ли не вперед слов прилетела теплая эмоция-образ неодобрительной заботы о младшеньком. Мол, нечего тебе делать в этой обители страха и боли! Пожав плечами, царевич сначала толкнул обратно чувство признательности с нотками упрямого любопытства, и уже вслух уточнил:

— Посмотреть.

Покосившись на то и дело крестящихся монахов, чьи рясы в неровном пламени факелов и ярких масляных светильников казались провалами в темноту, статный семнадцатилетний парень огладил навершие своей трости и проворчал:

— Нашел же место и время…

Откинувшись на спинку резного стульца, смотревшегося чем-то откровенно чужеродным среди грубых массивных лавок, бочек с водой и жаровен с томящимся в них пыточным железом, братец Иван неуловимо переменился. Разом превратившись в Иоанна Ионновича, негромко провозгласившего:

— По слову и поручению брата моего, государя Московского, в день двадцатый июня сего года, должно мне разбирать дела людишек, подсудных по принадлежности своей Аптекарскому приказу.

Часть монасей и послушников облегченно вздохнула: иноки Чудовой обители уже успели просветить гостей из дальних епархий о том, что между целительницей Дивеевой и архипастырем Филиппом пробежал целый выводок матерых черных кошек. И посему вполне могло так случиться, что во время разбирательства какого-нибудь чернеца могли ненароком примерить к дыбе. Или предложить отдохнуть с дороги на станке с воротками для вытяжки жил: исключительно за-ради уточнения нескольких мелких подробностей, крайне важных для вынесения справедливого приговора!.. Совсем другое дело царевич Иоанн: у всех на слуху был и его крутой нрав, и недавний богатый денежный вклад в дело устроения Духовной академии в некогда стольном граде Владимире. Такой не станет попусту милосердничать и выгораживать волховок и чертознаек — так что суд обещался быть скорым и справедливым.

— Кто там первый, давайте его на правеж.

Поправлять царевича не рискнули, просто представив пред его очи предполагаемую ведьму. Окинув беглым взглядом ее согнутую фигуру в измызганной власяннице[1], которой до состояния лохмотьев оставалось всего ничего, средний сын Великого государя всея Руси бросил в сторону короткое:

— Оглашай.

Местный писарь за столиком, покрытым подозрительными пятнами и потеками воска, с готовностью подхватил узловатыми пальцами лист крепкой конопляной бамаги:

— Вдовица Акулинка, девятнадцати лет, бездетная: взята по доносу старосты села Боровское, что в Пусторжевском уезде. Обвиняется в наведении порчи на жителей сего села, отвращении их душ от истинной веры, и окаянном душегубстве! А именно: гаданиях на воде и огне, насылании разных болестей на скотину, и сведении в могилу своим черным волховством добрых христианок Фёклу и Марию.

Еще раз оглядев обвиняемую, царевич равнодушно поинтересовался:

— Признаешь вины свои?

Боязливо приподняв голову и глядя в ноги судье, женщина осторожно помотала головой, явно опасаясь злить придерживающего ее за ворот власяницы рослого служителя Тимофеевской башни.

— Огласи Символ Веры.

Запинаясь и сбиваясь, но тут же начиная заново, вдовица подтвердила, что она примерная христианка.

— Гаданиями занималась?

Попытавшись пасть на колени, женщина только зависла в воздухе, без труда удерживаемая катом.

— Так ведь…

Не сразу, но все же поняв причину молчания обвиняемой, дознаватель тихо подсказал ей правильное обращение к судие царской крови:

— Так ведь на Святки все девки гадают, на суженого-ряженого… Вот и я, с подружками… А как мужней стала, так более никогда-никогда, царевич-батюшка!!!

Едва заметно поморщившись, что тут же было истолковано служителями веры как добрый знак, Иоанн Иоаннович поинтересовался:

— Болезни и порчу насылала? Волховством занималась?

Опять дернувшись в попытке упасть на чисто выметенный и выстланный брусчаткой пол, начинающая деревенская знахарка честно призналась:

— Не умею, царевич-батюшка.

Проигнорировав едва заметный смешок брата, судья перешел к последней, и самой тяжелой части обвинения:

— Как сжила со свету своих сельчанок?